…И вечно радуется ночь. Роман - Михаил Лукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но моя тоска была сильнее воли доктора, она и теперь сильнее, как бы не убивали её.
Тайное общество при моём участии очень быстро стало не столь тайным, как хотелось тому, кто его основывал, и уж тем паче мы предали забвению месье Жюля Верна, при всём к нему уважении. Отныне мы говорим именно о политике и именно о государственном устройстве островов Микронезии, ни о чём другом мы не думаем, и Жюль Верн и прочие Натаниели Готорны у нас уж не в почёте, мы выдумываем способы разрушить мир до основания, изобретаем новые страны и общества, конструируем новые мировоззрения и религии.
О, видывал бы нас со стороны доктор Стиг!
Доктор, доктор… А что доктор? Долгое время он не мог поверить в то, что под его боком происходит передел мира дрожащими руками стариков, не мог и в толк взять себе, как можно, будучи почти мёртвыми, размышлять о вооружённом восстании. А кто-то из нас, тем временем, метит уже в вице-короли Мадагаскара или в правители Трансвааля, а кто-то и готов своими кровными поддержать любое моё предприятие, которое бы я ни задумал, будь то хоть экспедиция за сибирскими алмазами, или очередной, который уже по счёту в истории, трюк с «железной маской». Но в любом случае все веселы и полны решимости хоть что-то сделать, и все сходятся на том, как скучно, как неизбывно тоскливо просто лежать здесь и принимать пищу и процедуры безо всяких прочих действий. На Правила же, само собой разумеется, было уже всем наплевать…
Какие уж тут теперь Правила, когда осень в самом разгаре и солнце вовсю дарит Земле последние тёплые деньки. Вечно юные души не хотят тюрьмы, им нужен простор и запах земных трав, птичье пение и рокот бурунов, а, быть может, и припрятанные на далёком острове сокровища, за которые нужно сразиться с бандой головорезов; вечно юные души собираются на пикник. Да, пикник! Совершенно открыто, не таясь, не прячась, точно заговорщики, они, с десяток постояльцев, собирают корзины с едой, и удаляются на пикник. Кто подбил их на это – неизвестно, возможно, это было спонтанным решением коллектива, нашедшим понимание в тех самых душах, что так искренне страдали от тоски и надеялись на лучшее.
Но надежда не к лицу постояльцу «Вечной Радости», ему к лицу лишь та самая Радость, глупая, перманентная, ни на чём не основанная, поддерживаемая таблетками и инъекциями. Господи, нужно ли было выдумывать ещё что-то, кроме того, что может казаться естественным? Чего проще – радуйся лишь тому единственно, что доставляет радость тебе, нравится глотать таблетки – глотай, вращай глазами и ходи на руках, прыгай на одной ноге, будь рад до почечных колик; а коли радуешься природе, последним уходящим тёплым денькам, так не думай более об ином, если, разумеется, сам не хочешь. Но нас это не устраивает, нам претит это, нам нужен страх, страх – наша инъекция. Пациенты вырвались из усадьбы, но далеко всё равно не ушли, побоялись, несмотря на тёплый день и отличное настроение. И вот со своими корзинами они располагаются прямо в парке.
От взгляда доктора это уже не скрылось и вот тут-то ему и пришлось уверовать, словно в Мессию, в то, что ещё возможно, будучи смертельно больным, пытаться разгонять свою тоску любым доступным способом. Уверовать и начать действовать.
Случается большой скандал, грандиозный, вселенский – о, доктор Стиг всегда умеет подчеркнуть значимость своих действий! – и скандал этот кладёт конец всему, и профсоюзу, и некоторой вольнице, и даже обществу нашему кладёт он конец. Многие узы разрушены, друзья начинают ненавидеть друг друга, сиделки доносить на них и шептаться по углам, состояние некоторых особо активных лиц совсем пошатнулось в результате, как сказал доктор, перенесённых потрясений. Так, маленькое восстание окончилось, и окончилось оно бесславно – поражением и ничтожеством. Будто бы не были мы и прежде в совершенном ничтожестве! Так доктору показалось мало этого – его власть утвердилась теперь полностью, безо всяких исключений».
***
Господи, Господи, это безумие, паранойя…
Что я живописую здесь, не имеет ничего общего с реальностью и всё привиделось мне – и общество, и шпионки-сиделки, и кровожадный доктор. О, видел бы он то, что я написал про него! Я хочу опорочить его, это правда, из вредности, из вечного своего мрачного стремления отравить кому-то существование, хочу отомстить ему за собственное здесь пребывание, не своей дочери, не Королевскому правосудию, а ему. А может быть…
А может быть и нет…
Это правда.
Что правда?
Мне больно – вот единственная истина здесь, моя боль, вечная, непреходящая, неизбывная, БОЛЬ. Она живёт дольше всех прочих моих чувств и мыслей, именно она – вечная, а вовсе не Радость, как написано то на вывеске и в рекламных проспектах доктора. Мне больно, и мне не легче, всё только хуже, день ото дня, с каждым новым вздохом, с каждой новой мыслью всё только хуже. И мне уже некуда деваться, некуда спрятаться; прежде моя огромная комната была слишком мала для меня, теперь же я не знаю, куда спрятаться от того, что без конца и безо всякой жалости преследует меня по пятам.
Да, сейчас я поднимусь, мне будет больно, но это ничего не значит, я соберусь с силами и встану, разгоню больную кровь по жилам и пущу всё на самотёк. С каждым днём я думаю, что мне уже не может быть хуже, а приходит новый день и на тебе… Но я переживаю это, я испытываю облегчение от некоторых вещей, и есть что-то, действующее успокаивающе – с недавних пор этим стали тьма и ненависть, тьма как природное состояние души, ненависть – к себе и собственному ничтожеству, почти что равному ничтожеству окружающих.
Почти что…
Свеча начинает выгорать, свеча вздрагивает, ещё немного и она погаснет; пусть произойдёт всё естественно, я не хочу убивать огонь прежде срока. Ведь он стал столь мал на эту огромную комнату, на этот зал, столь ничтожен, и почти ничего не освещает, так пусть умирает сам.
Вот, первые волны боли схлынули, и я отступаю во тьму – шаг, другой, третий – не заплутать бы.
Потом впотьмах нащупываю своё ложе и медленно укладываюсь.
Проходит время, мне чуть легче. Сна можно не ждать и призывать его бесполезно, сон – большое сокровище для меня, он приходит ко мне по большим праздникам, но если приходит, то большой, цветной, полный событий или воспоминаний. Я бы хотел заснуть, сегодня у меня есть надежда на сон, небольшая, но я рад и малому. И, радуясь безмолвно, вынужден лежать просто так, с широко открытыми глазами, погружённый во тьму.
II
Поздняя осень. Ноябрь. Вечер, один из многих.
Нынче был праздник, святой день, Вербное воскресенье или что-то возле… Имя ему громкое – «Родительский день», но это дань традиции, а вот за ним – ничего. И приезжают-то не родители, а дети, внуки, и прочие крохотные и не очень листики фамильного древа, порой цветущего и раскидистого, а порой и, вот как у меня, иссохшего, едва живого. Древо способно ещё давать побеги, древо должно расти, благоухать, а как тут расти без необходимой подпитки корням? Вот и даём мы пищу растущему растению, что выросло до небес, закрывая нам солнечный свет, мы, лишённый почти всех питательных свойств прах. Это необходимость, это неизбежность. Впрочем, мне-то грех серчать: в такой «знаменательный день» я одинок, никто не пьёт моей крови, и никто не жаждет плоти, никто не хочет высосать вещество из мозговой косточки. Грех уповать на забвение: Хлоя не приехала, не смахнула с меня пыль, не обнадёжила счастливыми событиями грядущего.
А я ведь полон планов, разбух от надежд, и ничего не делаю больше, как считаю дни до прихода новой жизни – скоро, скоро всё случится, нужно лишь подождать.
И день окончился, бесконечный, и шум с ним, навязчивый гомон маленьких и больших насекомых, шуршанье тараканьих лапок, стрекотание сверчков, жужжание стрекоз. Насекомые расползлись, полакомившись «овощами», им не возвращаться ещё добрый месяц, слава Богу! «Уух!» – так и стонет тишина, того и гляди она разрыдается.
Лежу на кровати почти в кромешной темноте с открытыми глазами, на этой мерзкой дребезжащей кровати, где, кажется, каждый винтик и каждая маленькая пружинка ополчились против меня и с каждым движением тела скрипят так, будто сто не смазанных петель вместе взятые. Перина мягкая до тошноты, я едва не проваливаюсь, если лежу посередине, так что мне приходится ложиться с краю, но тогда я рискую упасть с неё во сне: семь бед – один ответ. Оттого редко мне случается выспаться, даже если всё нормально и приходит сон; и теперь даже такая незначительная вещь задевает меня.
На столе в глубине комнаты тускло мерцает свечной огарок, он на последнем издыхании, но никак не желает умирать, и я удивляюсь его жажде жизни. Редко у кого из людей бывает такая, а у меня её нету вовсе. Сегодня я думал об этом, и даже записал свои мысли – мои записи теряются где-то там, в ненасытной пасти заваленного бумагами стола.